Вино ударяло в голову, кружило. Не пьяный, но жадный делаешься до всего — еще есть и пить желание и всех понять. Кто и что. Понять же было не просто.
— Известно ли тебе, товарищ главнокомандующий, — опять говорил Петрович, — отряд Глухова тоже ушел с нашей территории? Обратно к себе, в Карасуковскую волость?
Этому сообщению Мещеряков уже и в самом деле ничуть не удивился, на карасуковцев он никогда надежд не возлагал, один раз они выступили, налет на белых сделали — большего от них и ждать нечего. Это уже другое дело, что армия Соленой Пади не сумела их выступлением как следует воспользоваться… Вслух он сказал:
— Вот шельмец, Глухов этот, Петро Петрович… Шельмец!
— Хотя белые отошли от Соленой Пади, но собираются с силами в Знаменской, — говорил и дальше Петрович. — Будут вскоре наносить свой решительный удар.
— А что, они нанесут! — согласился Мещеряков. — С них хватит! Силенки есть!
— Не сегодня-завтра! — подтвердил Петрович.
— Я бы на ихнем месте сегодня сделал. Откладывать не стал бы… Вздохнул и еще сказал: — А грехов наша армия действительно допустила нынче порядочно… И даже слишком порядочно. На кого-то все эти грехи необходимо зачислить. Так я тебя понимаю, Петрович? Либо не так?
— Отчасти — так…
Это «отчасти» Мещерякова насторожило: не торопился Петрович объяснять общее положение и даже свой приезд. И Мещеряков не стал его торопить, стал дальше ждать и смотреть вокруг себя.
Старики представители в соседней комнате уже покрикивали в честь главнокомандующего; то одна, то другая борода появлялась в дверях, провозглашала ему здоровья и новых побед.
Евдокия Анисимовна примеривалась к песне, пробовала голос. За окном народ тоже гулял. Заводилась гармошка, и не одна — сразу несколько.
Прямо в горницу, к столу, ввалился мужик — не то гражданский, не то армейский, в одних мокрых подштанниках да крест на груди.
Ремешка он аккуратнее не мог найти для святого креста — ремень толщиною в палец, коричневый, сыромятный. Таким стегать кого или взнуздывать уросливого коня. В руках у него была мордушка, снизу подвязанная тряпицей, в мордушке — караси, с пуд, как не больше. Караси — золотые. Мещеряков просто удивился карасиной расцветке.
В Верстове, да и в других местностях вокруг рыбы по озерам, по речушкам всегда было невпроворот — и линя и окуня, а карася — особенно. Жарили ее, вялили, готовили впрок. Не то что сетью, или мордушкой, или еще какой снастью ловили — на мелких местах и просто в лужах ребятишки брали ее руками. Говорили так: была бы тина — карась найдется!
Правда, тинный карась уже припахивает, всегда лучше карась из глубокой воды — нежнее, на цвет красивее.
Но такого карасиного золота Мещерякову видеть еще не приходилось сверкало! Караси то и дело лениво подпрыгивали в мордушке, один выскочил на пол, и мужик отпихнул его босой ногой под стол, он там принялся прыгать еще сильнее, а мужик объявил, что принес рыбки лично главнокомандующему — желает его угостить.
Ему, конечно, не столько нужно было угостить, сколько самому угоститься.
Хозяйка, Евдокия Анисимовна, от этого вида почти что голого мужика который уже нынче раз — была в замешательстве, но другие гости даже развеселились, а Мещеряков с мужичком чокнулся и отдельно — с его мордушкой. Велел запустить в мордушку руку и вынуть оттуда, из самой глубины, еще одного карася, потому что подумал: мужик этот шельмец, только сверху золотых, отборных карасиков положил, для виду. Но карась, вынутый на авось из самой середки, такой же золотой оказался.
Ну и Моряшиха! Не потому ли и названа так, что карась тут водится необыкновенный?
— А за стол я тебя не сильно приглашаю! — сказал Мещеряков незваному гостю. — Все ж таки невозможно!
Ну, он все равно был довольный, мужик: чокнулся с главнокомандующим. И у гостей аппетит от карасиного золота еще больше разыгрался.
Один только Петрович оставался серьезным.
— Ефрем, ты мне веришь?
— Покуда не уговариваешь, верю.
— Помнишь, ночью, под Малышкиным Яром, в кошаре хотел я тебя схватить?
— Недавно было, помню.
— Жалею, что не сделал.
— Не понимаешь ты! — сказал Мещеряков. — Это же нужно было — выполнить приказ подчиненного мне Крекотеня, а свои планы и приказы бесчеловечно забыть. Без этого нельзя было. Нет, нельзя было без этого и дальше мне воевать.
— О Крекотене не вспоминай, Ефрем. Ни к чему…
— Убитый?
— Расстрелян.
— Уж не по моему ли устному приказу? Который я тебе все тогда же, под Малышкиным Яром, сказал?
— По этому самому приказу. Да.
Мещеряков глотнул из стакана, вынул платок, вытер лицо… Рассмотрел Петровича заново — буроватого, небольшого, живого… Вспомнил про него, как в бою, в темной улице селения Малышкин Яр, он отчаянно-храбро пострелял двух или трех беляков, хитро их обманув. Вспомнил, что Петрович нынче — чуть ли уже не комиссар при нем самом. Спросил:
— Ты сделал?
— Нет, не я. Я только о твоем приказе сообщил. Правильно ли или неправильно сделал, но только сообщил.
— Он сделал? — кивнул Мещеряков в сторону Брусенкова. — Товарищ Брусенков?
— Он.
Брусенков разговор не слушал, все, что говорил Петрович, ему давно было известно, но тут понял, о чем речь, обернулся, ткнул себя в ворот черной расстегнутой рубахи, кивнул: он и сделал.
— Интересно… — ответил кивком же Мещеряков Брусенкову. — Интересно! Стал негромко рассуждать: — А если — по-человечьи: он же тебе дружок был, Крекотень, он же по твоему настоянию оставался в ненужной должности командующего фронтом. Для чего же ты Крекотеня в этой самой должности оставлял — чтобы его фигурой повседневно грозить другим? Или чтобы при случае самому же стрельнуть в него? Списать на него какие хочешь грехи, поскольку должность ненужная? Сможешь ответить, товарищ Брусенков?