Соленая Падь. На Иртыше - Страница 118


К оглавлению

118

— Какое? — не понял Брусенков.

— Куличенкино! Ну?

Пока Брусенков искал письмо в карманах, Тася Черненко следила за его рукой, как Брусенков вынимал руку из одного кармана, как опускал ее в другой, и среди множества бумажек, тщательно написанных ею для начальника главного штаба, никак не мог найти еще одну…

Измятая бумажка оказалась наконец у Петровича, он тщательно ее расправил, рассмотрел.

— Написано через два дня после того, как Мещеряков пошел разгонять главный штаб… Возьми, Ефрем! — протянул бумажку Мещерякову. — Тебе послано… Хотя и оказалось у Брусенкова.

— Ну и что же? — удивился Брусенков. — Только это и видать через твои очки? А еще до письма они не могли между собой договориться — Мещеряков со своим собственным комиссаром? Никак не могли?

— Вот так же, товарищ Брусенков, вот так же раньше, чем главнокомандующий, ты узнал об уходе заеланских полков. И, не сообщив об этом никому, даже главному штабу, срочно поехал к товарищу Крекотеню. Ты хотел воспользоваться моментом, хотел, чтобы Крекотень начал действовать независимо от Мещерякова. Даже — вопреки ему… Он — и начал, дал приказ об отходе от Малышкина Яра, после — кончил полным провалом, и что ты с ним тогда же сделал? Это, знаешь, кто мне объяснил. Всю эту ситуацию? Мещеряков объяснил. Мне объяснил, а тебя отпустил с миром из Моряшихи. Слишком мягко он с тобой обошелся. Слишком! Теперь это наглядно видать…

— Мягко или твердо — это вовсе не имеет значения, — отозвался Брусенков. — Именно! Меня с моей линии не свернешь, миловать меня либо казнить, со штабом я или без штаба — не свернешь никакими силами! Уничтожить меня — это можно. Свернуть нельзя! Нет — я вам неподсудный, нет и нет! Никогда.

Тут за столом поднялся матросик Говоров. Вынул цигарку изо рта и пыхнул дымом. Улыбнулся, переспросил Брусенкова:

— Не свернуть тебя?

— Ни в коем случае!

— Только и можно с тобой сделать, что уничтожить?

— Только.

— Благодарствую, товарищ Брусенков, за подсказку! Очень! Нам с тобою, товарищ Брусенков, еще не один день предстоит быть рядом. И мне это очень даже полезно знать. Благодарствую!

Шло чрезвычайное совещание, Мещеряков думал — где-то что-то не так произошло с ним. Не так сделал, как надо было по разуму сделать…

Начать с того, что слишком сильно обозлился он, слишком сильно переживал брусенковское покушение, из-за того и не поехал на Сузунцевскую заимку на собрание. И даже — ничего не сказал об этом случае товарищу Жгуну. Промолчал перед ним.

Из покушения ничего не вышло, не получилось, а вот с пути Брусенков его все-таки спихнул, подставил ножку.

С малого началось, но если бы он был тогда на собрании, высказался обо всем откровенно — очень может быть, что дело пошло бы другим порядком.

Очень может быть…

А Брусенков был теперь уже за созыв съезда, от которого он отказывался час назад. Говорил:

— Первый съезд начальника главного штаба выбирал. Второй только и может его устранить. Если нужно — расстрелять.

Урманный главком держал в это время Мещерякова за оба плеча, потом обеими руками широко так размахнулся, будто собираясь обнять.

— Как-никак, а мы же тебя оправдываем? Оправдали ведь? А с этим куда? Куда денемся? — кивал в сторону Брусенкова. — Никуда не денемся — оправдаем тоже. Помяни мое слово!

— Ты меня в свою центральную власть не примешь ли? — спросил Мещеряков. — Только мне должность меньше, как главкома, не годится. Меньше ни в коем случае!

— Взаправду? — Урманный вояка задумался, стал серьезным, хотя это к нему вовсе не шло. — Ну, вопрос надо во всех сторонах обмозговать. И решить.

За окном видно было тройку… Коренник ступал с ноги на ногу, и его теплые напряженные мышцы Мещеряков опять почувствовал под рукой. Правая пристяжная, положив голову на прясло, норовила дотянуться к серенькому стволу уже опавшего, с редкими листочками на самой вершине тополька. Хотела погрызть горьковатой коры.

Обязательно кто-то должен был сейчас же удержать Мещерякова в Протяжном. Сильно удержать, умело и строго. Сделать — как сделали когда-то солдаты саперной роты: не выдали, хотя все до одного знали, что некто, как он, порубил портрет его величества.

Не сделает никто — и загремит тройка, запылит осенней перемолотой пылью, а где выпали дожди — поднимет брызги жирной радужной грязи. После снова привезут ему Брусенкова. И, должно быть, тогда, вовсе не сейчас, откроется настоящий новый счет.

В это время Мещеряков заметил взгляд — Жгун смотрел на него так же сердито, как и утром смотрел.

Седая голова Жгуна только немного не доставала досок потолка с белыми полосами крест-накрест. Он был худ, чисто выбрит, стоя, одну руку держал строго по шву гимнастерки, другую — на перевязи — поперек груди.

Заговорил, и тотчас суд, который только что здесь происходил, перестал даже казаться Мещерякову судом, потому что до сих пор в нем не участвовал Жгун.

Заговорил же он о заеланских полках.

Полки не ругал, Куличенко — тоже, только один раз и сказал слово «измена», потом стал доказывать, почему это слово сказано им: потому что заеланцы ушли в критический момент, потому что, уйдя, даже не попытались разрушить железную дорогу, прервать движение белых по восточной ветке и тем самым оказать поддержку партизанской армии, потому что не сообщили о своем уходе, потому что потеряли с армией всякую связь, в то время как и сейчас еще так или иначе с заеланскими полками можно было бы взаимодействовать.

— В партизанской войне нет дисциплины регулярной армии, — объяснял Жгун. — И не может быть. Нет устава боевой службы. Но ошибается тот, кто подумает, будто нет воинского долга, нет суда за его нарушение… Прошу совещание издать документ по поводу заеланских полков, назвать этот документ: «Тягчайшее преступление против революции». Разослать по армии.

118