— Прошу поднять руки! — объяснил Петрович.
Подняли единогласно.
Жгун чуть склонил голову, поблагодарил:
— Спасибо… — Откашлялся. — Заеланские полки завтра могут стать бандами. Банды могут отвергнуть от нас гражданское население. Прошу чрезвычайное совещание откомандировать с упомянутым выше документом начальника штаба Жгуна в Заелань. Для предотвращения возможных последствий указанного события. Все согласны?
— Все… — опять ответил Мещеряков, а потом еще сказал: — Слушай, Жгун, а ведь они тебя растерзают, заеланские. Им другого выхода не будет!
И он это не зря сказал.
Некто, как Жгун, был самым настойчивым сторонником объединения армий.
Некто, как Жгун, был за переход верстовских вооруженных сил в Соленую Падь.
Армия это знала, лучше других знал Куличенко. И чем больше за это время каратели совершили в Заелани — выпороли, убили, сожгли, ограбили, — тем труднее было представить себе, как Жгун явится к заеланцам? Лично к главкому Куличенко?
Отчаянно храбрый и будто бы добродушный, будто даже с ленцой, Куличенко страшен в злобе: глаза наливаются кровью, на бороду обильно течет слюна.
Видел однажды Мещеряков, довелось увидеть, что тот — кровоглазый, мокробородый — сделал с пленными карателями!
Остановить Куличенко могли только ужасные мольбы — когда падает перед ним человек ниц, хватает за ноги, с земли молит о пощаде. Но ведь Жгун на землю не падет!..
Панковский, начальник РРШ, нагнувшись к Тасе Черненко, вполголоса спрашивал:
— А детки есть? Товарищ женщина, есть у товарища Жгуна детки?
Тася повела плечом, отвернулась. А Мещеряков опять знал: детей у Жгуна двое. Еще жена и мать. Все на белой территории. В Забайкалье. Под атаманами Семеновым и Калмыковым…
— Поманивает к своим-то? К своим — поманивает, а нас обходишь маневром? — И еще что-то хотел сказать Брусенков Жгуну, но остановился.
Проголосовали. Жгун опять сказал:
— Спасибо… У меня — все, — и сел.
— Да… — сказал Кондратьев. — Да-а… Вот так. Армия что же, будет без начальника штаба?
Жгун ответил ему:
— Главкому нынче необходим не столько начштабарм, сколько настоящий комиссар. Комиссар есть — это товарищ Петрович. Поскольку не все полностью в курсе дела, прочти, товарищ Мещеряков, последний приказ по армии. Прочти весь — от начала до конца.
— «Славной крестьянской Красной Армии главнокомандующий товарищ Мещеряков со штабом шлют сердечное приветствие…» — стал читать Мещеряков. Он читал, Жгун на него смотрел, а он читал все громче и громче… Приказ снова оживал перед ним, снова он этому приказу подчинялся с тем необыкновенным желанием, которое было пережито им нынче утром.
О сапожниках очень громко прочел.
О ротах спасения революции, об окончательном назначении комиссаром армии товарища Петровича.
Петрович, когда о нем читалось, встал, тоже руки по швам… И Жгун опять почему-то встал в это время, и Кондратьев с матросиком Говоровым.
А Брусенков сидел, молчал со странным каким-то и не сразу понятным ожиданием. Но потом Мещеряков понял: Брусенков ждал, нет ли в приказе чего-нибудь и о нем. Не упоминается ли он? Нет, Брусенков не упоминался. Ни хорошо, ни плохо — никак.
— «Наша победа — неизбежна! Светлый день соединения с непобедимой Красной Армией — неизбежен!» — закончил Мещеряков. Подошел к Жгуну, протянул приказ: — Передашь заеланцам.
— Будет сделано.
Они четко козырнули друг другу, стоя «смирно», и Мещеряков вышел в ограду, тотчас направился к Гришке Лыткину.
— Ну, Гриша, какая жизнь? — спросил строго и как будто все еще глядя в лицо Жгуна.
— Распрягать? Распрягать, Ефрем Николаевич? — вместо ответа спросил Гришка и тут же тронул коней. А супонь на кореннике так и не затянул, дуга болталась в гужах туда-сюда. Подъехал к побеленной конюшне.
— Ай-ай, Гриша! Ай-ай! — пристыдил Гришку Мещеряков. — Супонь-то! Дуга-то!
Распрягали вместе, поставили гнедого обратно в конюшню, под беленый потолок… «Что за хозяин жил? — почему-то спрашивал себя Мещеряков, распрягая. — У себя дома над головой так только один белый крест и поставил, а в конюшне на два, а то и на три слоя потолок покрыл известью, даже будто бы с синькой? Что за кони жили под белым потолком?»
Опять похлопал гнедого по теплым губам и сказал ему:
— Ты гляди, негодяй, гляди, гнедой, что мы с тобой едва не сделали? После доказывали бы, что мы — не Куличенки!
Вышли в ограду Довгаль и Петрович.
— Слушай, Мещеряков, — сказал Петрович, уже снова шутка природы, не строгий, не похожий на судью, удивленно помаргивая желтыми ресницами, слушай, а урманный-то главком просит у тебя бумагу!
— Какую?
— Что его армия — это твоя армия. Что назначаешь его командующим северной группой своих войск.
— И все еще за кольт держится?
— Представь.
— Пустая ведь кобура-то… А что ты в ответ?
— Сказал — вряд ли он такую бумагу получит.
— Постеснялся? Больше сказать постеснялся?
— А ты? — вдруг снова осердившись, спросил Петрович. — А ты?
— Я?
— Просидел все чрезвычайное совещание, проморгал. Будто дело тебя не касается, будто не о тебе речь! Ушел в себя, да? А выхватил бы пистолет, в потолок — раз, два! — пальнул. По-партизански! Поставил бы вопрос: либо ты, либо Брусенков! Поставил, вот мы бы все и задумались. Понимаешь ты Брусенкова, знаешь его. Но нету тебя против него! Почему?
— Это потому, что не умею я на подсудимой скамье сидеть, Петрович. Не получается.