После этого Говоров вздохнул, нехотя признался:
— Прореха имелась у нас на флоте. Не распознали обстановку. Хотя вскоре и для нас Питер сделался столицей революционных идей. Как для магометанцев город Мекка. — И вдруг громко, отрывисто крикнул: — Ну? Начали, что ли?
Открылось чрезвычайное совещание.
Первым заговорил Брусенков. Тотчас, хотя и тихо, его перебил Довгаль:
— Ты? Опять?
— Я.
— О чем? О каком предмете?
— Обо всем.
— Как?
— Мы по сю пору говорим один об одном, другой об другом. В результате нет ни у кого настоящего взгляда. Не хватает. Поэтому надо сказать в целом. Пора!
Говорил Брусенков не просто так — речь красиво написана черными чернилами; писала Тася Черненко, ее рука.
Бумажку за бумажкой прочитывал Брусенков. Из одного пиджачного кармана их вынимал, в другой бережно складывал.
— Повсюду идет разложение колчаковской армии, — излагал он. — Белые солдаты и даже казаки дезертируют, много случаев убийства офицеров, многие переходят на сторону партизан. Чехи, поляки, другие легионеры неохотно идут в бой, больше беспокоятся, чтобы вовремя эвакуироваться на восток…
В этих условиях можно отдавать колчаковцам села и деревни, пусть берут. Это — ненадолго. Даже наоборот — чем больше противник будет проводить карательных экспедиций, больше рассредоточиваться на мелкие отряды — тем разложение его изнутри будет сильнее. Правильной войны вести с противником не надо, такая война только поддерживает его организацию, заставляет солдат и впредь оставаться в полном подчинении офицерства.
Дальше Брусенков уже должен был перейти к партизанской армии.
И перешел.
Он считал, что объединение соленопадской и верстовской армий ничего полезного не дало. Объединенная армия еще не одержала ни одной серьезной победы, а если и одержит — так это будет успех тактический, а не стратегический.
После объединения вооруженных сил и начались измены заеланских полков во главе с комиссаром бывшей верстовской армии, карасуковцев, а нынче на совещании присутствует представитель северной самостоятельной армии, которая к Соленой Пади не примыкает и примыкать не собирается.
Брусенков глянул на представителя этой ничейной армии, а тот круглолицый и краснолицый — поправил на боку огромный кольт.
— Зачем нам примыкание?
— …Армия расшатала и гражданскую власть, много замечается нынче злоупотреблений на местах со стороны следственной, конфискационной и других комиссий, районных и даже чрезвычайных при главном штабе. Тяжелое и мрачное наступило время, завоевания революции в опасности…
И это было не все, не весь новый брусенковский счет.
— Это говорено мной в общем и морально, — чуть передохнув, сказал он. Главный штаб обвиняет главнокомандующего в том, что он до сих пор не перешел к надлежащим действиям против белой армии, что покинул свой пост перед самым важным сражением за Малышкин Яр, что самоустранился с поста главкома, полностью переключившись на партизанские действия только в одном моряшихинском направлении, что совершил попытку разогнать главный штаб, что незаконно арестовал члена главного штаба товарища Черненко, что совершил проступок, несовместимый с положением главнокомандующего, — увез насильно из села Моряшихи гражданку Королеву. — И только здесь Брусенков закончил свою речь: — Главный штаб предлагает отстранить Мещерякова от занимаемой должности главнокомандующего и предать его суду революционного трибунала.
Мещерякову же гражданка вспомнилась… На Звягинцевской заимке. «А Брусенков-то — как может об этом говорить? Он-то что понимает? Рябой, злой? Такого же ни одна истинная женщина не полюбит, тем более не захочет, чтобы он ее украл. Ведь это же страшно поди-ка, когда тебя живого крадут? И приятность при этом обязательно должна быть даже выше, чем страх. Это Черненко Таисии все равно, кто ее крадет! Нет, куда ему, Брусенкову, голодный сытого не разумеет! Несчастный он все ж таки, Брусенков!»
Вслед за тем он пожалел и все чрезвычайное совещание: трудное положение — и простить человека неловко, когда он сильно успел натворить, и обвинить невозможно, очень нужен человек — главнокомандующий!
«Тут — какой выход? — соображал Мещеряков. — Кто-то должен сказать: „Товарищи! Когда не из-за баловства с Колчаком воюем, а всерьез, то нам ничего другого не остается, как пройти мимо баловства нашего товарища Мещерякова“. Самому — неудобно это сказать, но кто-то должен догадаться».
Не догадывался никто. Даже товарищ Жгун. Как человек военный, как начштабарм, который один только и знал о новом приказе Мещерякова, о том, что приказ этот идет, идет сейчас к армии для воодушевления каждого командира, каждого бойца. Для победы.
Для победы истинной, человечной. Для победы народной, а вовсе не в чужой какой-то и капиталистической войне.
Тут представились Мещерякову окопы прусского фронта. Мокрые, вшивые, вонючие, голодные. Без табака и без патронов.
Это до какой степени озверели капиталисты, что загнали живых людей в такие окопы? До чего и эти люди тоже дошли, если который раз сами мечтали выползти из окопа по грязи на брюхе, миновать колючую проволоку и броситься в другой такой же окоп — рубить там, и колоть, и стрелять в упор… Не получается у капиталистов настоящей войны — одно убийство, и надо было кончать, посылать парламентеров с белыми флажками, но у капитала ведь и на это не хватило человеческого духа?
Нынче война вольная, на истинное геройство, на человеческую сознательность. А Брусенков? Ему и этого не понять.