Курили… Дымки тянулись легкие, едва видимые.
Довгаль вздохнул.
— Ну? Ну, товарищ Петрович, что тебе еще надобно? Может, на этой поляне в данную минуту находятся самые решительные и даже самые счастливые люди на всей земле? Других таких нету?
И он еще махнул рукой, еще приближая к себе сосновый бор со сплошным коричневым древостоем, пашню с поседевшими гребешками пластов; следующую за этой пашней узкую луговину с редкими, охваченными в красное кустами боярышника и с частыми, даже издалека видимыми метелками высоких трав.
— Вот так! — сказал Довгаль.
Подошел Брусенков. Он тоже был тих, задумчив, без картуза… Картуз нес в руках. На лице спокойствие; будто вспоминая что-то, давно прошедшее, он сказал:
— Забыл, а ведь и верно, надо бы объявить для всеобщего сведения: главный штаб нынче постановил при главкоме Мещерякове назначить комиссара. Комиссаром назначить товарища Довгаля. По его же личной просьбе и желанию. Тем более непонятно, что он нынче по записке не явился сюда, наш товарищ Мещеряков… Непонятно и вовсе странно. Ну, это, я считаю, все ж таки не слишком уже большая вина с его стороны.
Довгаль и Брусенков возвращались вместе, в одном коробке.
Уже было темно.
По увалу тянулась темно-желтая, почти коричневая узкая полоска света не то солнечная, не то лунная. Одна только и мерцала, а выше, в небе, и ниже, на земле, все заняла осенняя ночь. Не враз стукали копытами кони брусенковский впереди, в оглоблях коробка, и верховой Довгаля сзади, на привязи…
Не сразу заговорили — каждый думал о своем. После Довгаль сказал:
— И все ж таки восстановились! Теперь раз и навсегда! Теперь связаться бы с губернией, и не просто, как сейчас, — от одного случая до другого, а повседневно. В крайнем случае поеженедельно. Хотя в городах Колчак еще хужее свирепствует, а все ж таки подполье не в силах уничтожить — оно пролетарское и несгибаемое. Свяжемся. Затем уже будет связь и с российской партией большевиков. Еще дальше — с Интернационалом. Бесконечная это сила трудящиеся массы! — Довгаль поглядел на желтую полоску света, повторяющую очертания увала. Вздохнул. — И как обидно становится, товарищ Брусенков, когда мы на месте у себя который раз не находим общего языка, не можем друг от друга заимствовать силу, убеждение и организацию! Обещаешь ли мне, Брусенков, что против главкома негласно и единолично ты никогда уже больше не пойдешь? Что не повторишь той картины, которая только сегодня еще утром случилась в избе Толи Стрельникова?
— Я обещаю, Лука! — сказал Брусенков. — Что вовремя не произошло, того не вовремя не должно быть…
— Ну, я так и знал, Брусенков. Я все ж таки верил!
— Негласно — не будет с моей стороны против его сделано ничего. Подтверждаю. Но во всеуслышание — я был против многочисленных его действий и поведения, сейчас против и всегда буду против. В одном месте он делает победу, верно, но в другом ее разрушает. Вольно либо невольно — это мне неинтересно.
— Сколь мы об этом говорим, никак не могу от тебя добиться — да что же он такого делает, Мещеряков, контрреволюционного?
— Еще до сражения или после он пойдет и сделает дело, от которого у тебя волос станет на голове, товарищ мой Довгаль… Запомни это. Пойдет он на разгон главного штаба.
— Этого не может быть!
— Как только узнает о нашем нынешнем совещании в избе Толи Стрельникова… Как только узнает, то и сделает с главным штабом.
— От кого узнает?
— От тебя, товарищ Довгаль! Ты будешь при нем не только комиссаром, но и друг ему.
Гасла желтая полоска на увале, становилась все более узкой, тусклой. А звезд нынче в небе не было, хотя закат был светлым — без облаков, без туманов. Задумался Довгаль. Сказал:
— Ты хотишь от меня обещания, Брусенков, чтобы я молчал бы перед Мещеряковым? Чтобы взамен твоего обещания я дал тебе свое?
Брусенков не ответил, Довгаль заговорил дальше:
— Не будет такого с моей стороны. Не может быть, и ты должен об этом знать. И помнить. Как покажет дело, так я и сделаю. Зря ни о чем говорить главкому не буду, потребуется — скажу все до единого слова.
Помолчали, и Довгаль снова стал вспоминать «Уроки прошлого»:
— Эх, Брусенков, Брусенков, помнишь ли ты, как там сказано: «Свободой должно обладать большинство, а не меньшинство, это ясно ребенку, но до сих пор неясно было всей истории человечества»?
— Про балерин тоже помнишь? — спросил Брусенков. — Там, в статье, говорится — оне львицы и требуют на себя миллионы за счет трудового народа.
— Помню.
— Я и велел про их сказать! Чтобы не откладывали, а в первую же газету напечатали… Как ты думаешь, Лука, где сейчас находится Петрович, куда держит свой путь? — вдруг спросил Брусенков.
— Вернее всего, в полк красных соколов. Вместе с товарищем Андраши.
— Нет! Вернее всего, он сейчас на пашенную избушку Звягинцевых держит путь.
— А что там — в избушке?
— Там нынче товарищ Мещеряков находится. И товарищ Жгун.
— Тебе-то откуда это известно, Брусенков?
— Известно…
Еще проехали молча какое-то время.
Горькая обида подкрадывалась к Довгалю. Горькое недоумение — почему главком с первого же шага пренебрег дисциплиной, не явился нынче на Сузунцевскую заимку? Он этой обиды не хотел, ни к чему она была. Он не имел на нее никакого права. Но она — была.
— А говорил ты нынче здорово, Лука, — сказал вдруг Брусенков. — Хотя я и не все слыхал, пришлось на собрание припоздниться, но ты все одно говорил здорово! Все тебя слушали и молчали, даже товарищ Петрович молчал. Даже он не взялся помимо тебя людям объяснять и призывать их. Я от него этого не ожидал — молчания. А может, он понял истину про твои и вообще про все слова… Все может быть. Он умный.