После пришли партизанские отряды, не только свои — из других местностей, эти разбивали биваки на заброшенных огородах, жгли там костры.
Брусенков, как будто и не глядя на Тасю, вдруг заговорил первым:
— А это как случилось? Меня отец долгое время не отделял. Хотел, чтобы мы, братья, семьей жили, хозяйством сильным. А я — нет! Мечтал сам по себе достигнуть богатства. И начал строиться с малого, с бани, с ворот с этих, но все ставил для будущего, для большого двора. Сам жил абы как, в избенке, не хотел жилое ставить, покуда не разбогатею. И ведь разбогател бы. Но тут пошел на фронт, а когда вернулся — во мне позору этого, этого собственничества, не осталось нисколь. Ненавистью и презрением к богатству я был пронизан. Понял: весь обман людского рода, вся его животная накипь — все от богатства, и покуда оно владеет, нельзя ждать справедливости. Ни отдельно от кого, ни в целом от человечества. И вот по сю пору не прощаю белым — не сожгли они ворота, не сожгли амбар — готовую половину. Они не сделали, а я гляжу, зажмуриваюсь от бывшей своей несознательности. Самому пожечь, но это уже не то. Враг бы сделал, я бы над им смеялся, что он сделал, как мне лучше… Вот так же, может, зря мы бьемся, не понимаем до конца самого истинного исхода, не решаемся самое главное исполнить…
Брусенков махнул рукой. Замолчал. Но ненадолго — заговорил снова:
— Другой раз говорят: человек учится на медные гроши. А какая разница медь ли, золото ли? Это все одно и то же — металл. И не сильное от его учение. Я учился на кровях. Японская война — из-за дровишек купчихи Безобразовой пошла. Дрова она на Дальнем Востоке с кем-то не поделила, а царь за ее заступился. Получилась кровь. И — немалая. Германская война того больше кровь, и даже непонятная до конца — из-за чего? Из-за чего началась, ежели братанием кончалась? И в конце концов понимать тут и нечего. Надо просто глядеть, что на чем держится… А держится все на том, кто кого сильнее, кто из кого крови больше может выпустить, кто ее не боится, этой крови. Это и в большом, и в самом малом. Вот хотя бы и Мещеряков, — ты думаешь, на нем чего держится? Нынче для войны он сколько-то нужен, верно. Этакие телки — они иной раз развоюются, ну, прямо, как взрослые. А после? Постоянной же силы в нем нету, на раз один, и все. Вот он в этот свой один раз и лягается. Но война — она не на сейчас. Жизнь — живи, жизнь — воюй, может, тогда что и сделаешь…
А Тася, вглядываясь в этот странный двор, слушая этот неторопливый голос, вдруг подумала: Брусенков на какой-то случай прощается со своим домом. Может быть, со своей жизнью.
— Сегодня убираем главнокомандующего? — спросила Тася.
— Буду…
— Совсем?
— Как бы совсем… — вздохнул Брусенков. — Но непонятно это будет многим, можно сказать — большинству. Еще несознательность кругом, неидейность. Время для этого надо, для понимания. Кто друг, кто враг и какой. Кого учить надо, а кого — убрать. Вот сейчас и приезжаем в главный штаб. Вызываем Мещерякова — берем его. Иначе сказать, арестовываем. Предъявляем тот же ультиматум. Когда он подпишется — все, нам больше ничего не надо, мы тоже не против — сделать по-хорошему. Откажется — предъявляем ему снова, но уже как обвинительное заключение, по которому и судим его. Мы четверо и судим, а еще — заведующий юридическим отделом товарищ Завтреков. Имеем право как члены главного штаба и большинство — члены ревтрибунала. Постановляем: снять с должности, оставить под арестом вплоть до прихода Советской власти. Это легкий суд и приговор, каждый отнесется к нему с полным доверием. Тем более главком в нашей местности не сделал ни одного боя, только все ходит по мирным позициям, а не доказывает своих способностей. Крекотень один и воюет. Среди бывшей верстовской армии у него нынче тоже не сильное положение: вчера расстреляны два пулеметчика по утвержденному им приказу и по пьянству. В эскадронах случаем этим сильно недовольные… Ну, а после того, если все ж таки сложится, чтобы пересмотреть наш приговор на полном заседании главного штаба либо где угодно, — пусть! Пусть его даже оправдают. Но какой это уже главнокомандующий, когда он только что был подсудимым? В должности его оставить уже невозможно, разве что сделать у Крекотеня начальником штаба. И еще: оправдать его — значит высказать сомнение главному штабу. Я же думаю, у нас авторитета хватит, чтобы все это отвергнуть.
Тася спросила:
— Довгаль?
— Что Довгаль? — переспросил Брусенков, но тут же понял вопрос и ответил на него: — Это если бы Довгаль не заявлял нынче и при свидетелях, что он сам силой порывается к Мещерякову в комиссары! Ну, а заявил, после того что хочет, то пусть и говорит.
Миновали еще несколько переулков, виден был уже главный штаб.
— Если Мещеряков согласится подписать ультиматум, а потом выйдет из штаба и поднимет эскадрон? — еще спросила Тася.
— Ну, где он согласится? Это он на воле добренький, ходит, улыбается. А ведь мы его сперва арестуем!
— Ну и что же?
— Я чую, ему руки свяжем — он зверем станет. Тут и бери его голыми руками, веди хотя на какое собрание, следствие, хотя какой суд, он уже не оправдается… Твое дело, товарищ Черненко, ждать момента — написать протокол суда и приговора.
— Когда?
— Да вот сейчас же! Приедем в главный штаб, займемся. Надо к вечеру, до собрания на Сузунцевской заимке, полностью управиться!
К главному штабу тут же и подъехали.
Толя Стрельников соскочил с козел. Брусенков спросил у него:
— Значит, понятно, Толя?
— Ясно… — кивнул тот, плотнее заправляя пустой рукав за пояс.