Мещеряков выслушал, подумал и сказал:
— Вот, товарищ Петрович, история: только человека стало побольше других видать — на трибуну он залез или во взводные вышел, — он уже за себя не толкует, толкует за народ. Народную волю выражает либо народный гнев и суд, до чего бы ни довелось — везде у него самое народное. Колчак, гад, и тот объявляет: «Мы — народ…», «От имени народа…», «Ради народного счастья…» Но ты скажи, товарищ Петрович, как это на себя взять: прийти в главный штаб, вот как я пришел, и тут же заговорить от народа? Не умею. Не научился еще. Как-никак научился воевать, но не более того. И знаю, на что я способный, что могу, что — нет. Не надо, слушай, товарищ Петрович, обмана, будто мы можем все. Не надо! Проще нет — сделать обман, куда труднее его не делать. Не мешай его не делать!
Петрович веточку березовую с единственным листочком потрогал…
— Ты уже сейчас о чем мечтаешь, товарищ Мещеряков, не на Курейский ли край своей деревни забиться? В свою избу?
Мещеряков прикрыл глаза.
— Стал уже ее забывать, за войной этой, свою избу. Но только вот что: я тогда скорее всего товарища солдата и партизана обману, когда у меня в голове, кроме мыслей о необходимой победе, еще и другое что-то будет. Скажу не более того, что знаю: восстановим Советскую власть — она с умом будет дальше делать, и не хуже меня, а несравненно лучше, потому что первый шаг, первая победа для того и делается, чтобы самое лучшее пошло в ход! Мещеряков примолк, глянул на Петровича и вдруг очень строго спросил у него: — Вот еще что. Вижу-то я тебя первый либо второй раз, не более того. Кто ты такой?
Петрович чуть замешкался. Мещеряков еще требовательнее спросил:
— Какого года рождения, товарищ командир полка?
— Тысяча восемьсот семьдесят шестого, товарищ главнокомандующий! ответил Петрович и встал — руки по швам.
— С какой местности?
— Из Нижнего Новгорода!
— Теперь скажи, сколько же лет ты находишься в военной службе, товарищ комполка? Если взять в сумме — сколько лет?
— Нету у меня никакой суммы, товарищ главнокомандующий! — ответил Петрович.
— То есть как? Что же ты служил в своей жизни: год, два, три или десять?
— Три месяца был на германской, три — в рабочем красногвардейском отряде, два — в партизанской армии. Все!
«Ах ты варнак! — сердито подумал Мещеряков, — тоже мне командир и допросчик — испытывает главкома!»
Не стал дальше Петровича о его жизни расспрашивать. Отложил на после когда-нибудь. Вздохнул и сказал:
— А ведь я что надумал нынче? Надумал свести полки в дивизии, после на совещании командного состава проголосовать кандидатуры комдивов. И — твою кандидатуру.
— Ну, это нехорошо, товарищ Мещеряков! Я же тебе только что говорил: опыта нет… — сказал Петрович. — Боевой опыт недостаточный.
— Отказываешься? А ежели революция требует, чтобы ты стал комдивом? Ты что же — это требование не исполнишь? И — не поймешь?
Но не сердито сказал это Мещеряков Петровичу. На белесовато-рыжего этого человека он ничуть не сердился. Он задумался…
Шел к месту, где оставался коновод.
В обратном порядке миновал дорогу, на которой встретился нынче с Дорой, миновал боковую линию окопов, несуразную, никому не нужную, может быть даже вредную, но выкопанную народом так же тщательно по приказу товарища Брусенкова.
Народу страдовало, пожалуй, даже больше, чем до обеда, только сдвинулся он в глубину полей, хлеб убирался теперь не только на той местности, где предстояло разыграться сражению за Соленую Падь, но и на дальних подступах к этому полю. Где-то там все ложилась пшеница в горсти, в валки, и вязали ее потные, горячие бабы с подоткнутыми подолами домотканых юбок, охрипшие мужики погоняли лошадей в косилках и самосбросках, метали снопы на подводы, и подводы, груженые и порожние, текли в разные стороны — одни медленно, а другие быстро — пыльными дорогами-большаками, невидимыми проселками, просто без следа — по стерне.
Кипел народ, как будто бы вот-вот уже должно было заняться сражение, кони ржали громко, тревожно и в то же время торжественно, в сентябрьски синем небе таяли последние обрывки белесой дымки, и плыли своими путями крутые чуткие облака. Будто знали о близкой и дальней судьбе всех этих мужиков, баб, и ребятишек, и коней, но до поры спешили унести за горизонт свои тайны.
Только вошел Мещеряков в главный штаб, как в коридоре опять встретил Брусенкова, Коломийца, Тасю Черненко.
Все они были серьезные очень, особенно начальник штаба.
А встречали его с почетом — трое одного. Хотели представить свой главный штаб, свою власть во всей красе. «И понятно! — подумал Мещеряков. Войну воевать — это каждый мужик может, его этому на действительной учили и на фронте. А вот власти его никто не учил. Даже наоборот — всегда ему внушали, что власти он коснуться не может… Ну что же, поглядим, что это такое — наша мужицкая власть. — Поплотнее надвинул папаху. — Поглядим!»
Тепло сильно было в папахе. Жарковато. Но и ждать, покуда придет зима, тоже можно не дождаться.
Тут откуда-то подошел еще Лука Довгаль Станционный, этот с Ефремом поздоровался приветливо, и все вместе начали обход главного штаба по отделам. Начали с посещения отдела народного образования. Он по коридору первым был — в бывшей кухне кузодеевских хором помещался.
До сего времени пахло здесь щами, печеным хлебом, вареным-пареным еще каким-то, а с большой печи, с одного ее угла, торчали черенки ухватов. Вся же остальная печь, и шесток, и два подоконника, и все четыре угла комнаты завалены были книжками.