Соленая Падь. На Иртыше - Страница 173


К оглавлению

173

— Стакнуться — это значит сговориться… Так в русском языке…

— Как сказать… Я вот скажу, будто мы с вами седни стакнулись, а вы уже сами понимайте…

И вдруг следователь усмехнулся. Недолго, но усмехнулся, ладонью по столу ударил, а после обеими руками за стекла свои ухватился.

Степан усмехнулся тоже. Хотел себя остановить: «Держись, Степа, востро, себе верь, больше никому!» — но не остановился и засмеялся тоже.

Оказалось вдруг — об жизни, об том, что и как в этой жизни бывало, они очень просто могли разговаривать. Даже интересно было вспомнить и вспомянутое объяснить. В Крутых Луках сроду так не приходилось: там и без твоего рассказа каждый все об тебе знал, и ты все — об каждом. Не пристает к нему больше человек, не выведывает, не учит и не стращает. Просто сказать — слушает. Степан даже и не знал никогда за собой такого, не знал, что о себе самом он столько времени говорить способен.

— А Советской власти ведь служили? Она тоже в армию призывала… — не спросил даже, сам вроде бы себе сказал следователь.

Можно было и не отвечать на эти его слова, но Степан ответил:

— Видать же было — власть сурьезная. Своим народом обходится, без японцев, без всех прочих белых. Не на день власть — жизнь с ей ладить. Ее еще при Ленине, сказать, при живом, сколько разов в Крутых Луках судили, а она с подсудимой скамейки чистая выходила…

— Это как же — судили? Судили власть?

— Ее… Мужику из партийных вопросы задаем — по что спичек-серянок нету и одежи, мази колесной и про посла советского в Турции — кто об чем. Прокурора приставим, и опять же — защита всякий раз назначена. Бывало, кто зайдется от крика: лампу негде взять, карасина, стекла лампового на десять линий… А зачнем голосовать — и оправдаем власть. Не на стеклянные же десять линий ее судить и мерить?! Она же — за справедливость и мужика понять обещалась…

— Я думаю — не только мужика. И рабочего тоже понять…

— Вроде так. Однако у рабочего руки, а у мужика — руки и хлебушко. И еще сказать: рабочего на мужика никак не перековать, а с мужика завсегда рабочий класс делался.

— Ну, положим. А что же Советская власть должна прежде всего о мужике понять?

— Понять то что? Выше сознательности с его не спрашивать. Сколь мужику втолковали, сколь он сам понял — столь с его и возьми. А выше моего же пупка прыгать меня не заставляй — я и вовсе не в ту сторону упрыгну.

И опять было ладно, опять было хорошо. Удивительно, как разговор повернулся. А не разговор же это был — был допрос. Не надо бы об этом забывать…

И только Степан об этом подумал, следователь спросил его:

— Так как же, Степан Яковлевич, дело-то было с Ударцевым? Я ведь по-разному это могу истолковать. Или вы отомстили Ударцеву как своему классовому врагу, или, наоборот, простили ему поджог, а Ударцеву-отцу простили покушение на убийство, приютили у себя Ольгу?

Все снова враз на допрос обернулось. Снова за столом напротив не просто человек — следователь явился. Ю-рист. Служащий. Человек этот из городского каменного дома под железной крышей обратно по-своему заговорил.

Признайся ему, что Ударцевы, и сын и старик, — враги, он сейчас спросит: зачем Ольга в доме у него? И забьет, забьет вопросами и застит все дело бог весть какими придумками!

— Коли по-всякому можно толковать, то и вовсе толковать не к чему…

— А все-таки — как же было?

— Так что и не было ничего. Дом спихнули, но и то сказать — мы, мужики, гуртом того натворим, что одному после сроду не рассказать.

— Не рассказать?

— Даже ни в коем случае…

Следователь на край стола руку протянул, бумаги подвинул:

— Подпишите протокол, Чаузов.

— А прочитайте сперва, как написано?

Написано было вроде все ладно — лишнего ничего и про кошку рассказано. И вообще пустяк какой-то: кто-то на кого-то ломиком замахнулся, кто-то кого-то толкнул, а тот уже дом пихнул под яр.

Подписался:

— Писать-то мы, правда, не шибко часто пишем. Редко когда.

Про себя подумал: «Однако ладно получилось: ничего не было…»

И на улице, у крыльца, когда мужики Степана окружили, стиснули так, что и не продохнуться, стали спрашивать: как? что? — он им тоже ответил:

— Отбился я вроде бы, мужики. Нонче отбился!

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Удивительные были у Степана кони…

Он и на колхозный баз не ходил, не глядел на них, какими они там без хозяина стали. Чтобы душу им и себе не терзать.

Но ведь мимо своего-то двора не пройдешь? Свой-то двор и колхозником не минуешь!

И вот каждый раз, в избу ли, с избы ли, а они тебе двое мнятся, два меринка, немолодые уже, разномастные, — Серко и Рыжка. Будто на старом своем месте все еще в ограде стоят, сено жуют.

Они росту были разного, а вот поди ты — ходили в одной упряжке, будто вместе с ней и родились!

Нрава тоже были совсем разного: Серый — нетревожный был конь, на нем верно что молоко возить и не расплескаешь, и к работе очень пристрастный, в хомут мордой так и суется, но ума, сказать, в нем не очень-то было.

Рыжий, тот рыжий и был, верно что хитрюга, росту маленького, только у него и забот, что свернуть куда-нибудь с дороги.

Но это они каждый сам по себе, а вместе — как одна душа об восьми ногах, вместе они друг перед дружкой старались в любом деле.

И ежели один дома был, а другой с пашни возвращался — ржать начинали друг дружке едва ли не от поскотины, а когда два или три дня до того не виделись, так лизались после и нюхались до той поры, пока оба на брюхо не лягут и мордой в морду не ткнутся.

173