— А вот скажи, Егорша, как по тебе: будет ли сколько толку от колхоза? И как ты располагаешь: может, колхоз как раз для таких, как ты, и ладят?
— А мне — что? Мне — как всем!
— Тебе, Егорша, нигде худо не будет. Вот дело-то в чем. Ты — от земли, да на крышу, да обратно в назем. Как воробей — тот и комаришку изловчится, возьмет на лету, и обратно в назьме покопается. Везде найдет.
— Ну, а ты? Высоко полетать хочешь, чтобы светло кругом было и солнышко бы тоже кругом грело?
— Я — мужик земляной. Мне и светло и тепло, правда что — шибко глянется, но только на земле. А тебе — это все одно, где тёпло-то. Хотя бы и на помойке, хотя бы и в чужой застрехе.
Может, и не стоило так Егорке говорить, но сказал: вспомнил, что это через него ведь старик Ударцев с ломиком на людей пошел, Егорка его задирал… Как бы не задирал, — может, старик бы и не пошел на это, а не пошел бы он — не свалили бы мужики избу под яр.
Егорка же на эти слова обиделся:
— Легкая-то жизнь, она тоже который раз еще тяжельше. Ты вот идешь, и печали тебе особой нету. Об себе только. А я иду — об Терентии еще думаю: ежели на его в колхозе отдельную бумагу заведут, так он глухой-глухой, а поймет — с колхозу отдельно получать! А ведь я его сколь годов кормил, одевал-обувал. Или вот ты — идешь, а я тебя веду и ужо что с тобой случилось — я за тебя в ответе!
— Ты скажи, у кажного сучка своя печаль! — удивился Степан и засмеялся даже. Засмеялся, потом вдруг встал, будто споткнулся обо что-то. — Так ты меня ведешь?
— Как же ты думал?
— Я, значит, под твоим караулом? И уже вправо там либо влево, так ты меня и не пустишь?
— Может, сам-то я и пустил бы, но только нельзя. Не имею права!
— Ты гляди — интересно как! И ведь сроду я под караулом не ходил и в самом деле не крал, не убивал! А еще сказать, что меня такая сопля ведет, мне и вовсе тошно!
— Так не сам же я от себя! Я от власти! Объяснять мне нонче цельный день доводится!
— Ну, ежели милиции нету — ну, мужика прислали бы мне для караула. Фофана там, Нечая Хромого, хотя бы сказать, либо Ударцева-старнка с ломиком! — А ты?! Да ты сам-то как насмелился? Неужто добровольно? А если я не постесняюсь руками-то твоей морды коснуться? Не побрезгую?!
— За это тебе, Степа, сильно ответить придется!
— Только что дурак ты и есть! Я отвечу, а ты после в Крутых Луках будешь жить либо горевать? Тебе мужики в первую же ночь темную изладят, без окон и без трубы избу оставят, и ребятишек твоих другие все ребятишки лупить будут походя!
— Ну, это было. А нонче все под властью ходят. И опять же — колхоз!
— И колхоз, и под властью ходят, и тебе морду раскровенить так ли еще успеют!
И, повернувшись круто, Степан свернул в калитку. В чью калитку — он подумать не успел.
— Ты — как это?! — метнулся за ним Егорка Гилев и уже в ограде, забежав вперед, встал посреди крыльца с тремя ступеньками. — Стой, говорю!
— В гости надумал! Воскресенье же нонче! — сказал Степан. Взял Егорку под зад, поднял на ступеньки, а потом и в сенки впихнул.
В сенках Егорка уперся было руками поперек дверей, тогда Степан сдвинул ему шапку с головы на лицо и покрепче на нее надавил. Пока Егорка обеими руками от шапки освобождался, он распахнул дверь и так, задом наперед, через порог его в избу впихнул.
— Здорово, хозяева! — сказал он, еще не видя перед собой ничего, кроме помятого, красного и заметно сопливого лица Егорки. — Сладко вам есть-пить! — Отстранил Егорку в сторону и поглядел — кто же тут в избе, у кого он в гостях?
Оказалось — он у дяди Локоткова. Не того Локоткова, который однажды в ночь двух коней лишился, и не брата его, Евдокима, — совсем другой локотковской линии был мужик. Звали его Пётрой и говорили, будто он Степану дядей приходится, но понять, как и через кого родственность между ними происходила, делом было вовсе не мыслимым.
Пётра, босый, и в самом деле пил чай, прижимая стакан к бороде, которая росла у него негусто, но вся почему-то вперед, а баба его, Нюрка, в лифчике сидела с ним рядом на прялке и, уронив веретено, глядела на гостей, открыв широкий, губастый рот.
Потом она рот закрыла рукой, отерла его и сказала:
— Дивно вы ходите-то нонче. Ей-богу! Тверезые ли?
— Ты поди облакись! — приказал ей Пётра, и Нюрка поднялась, прислонила к стене прялку, но в дверях горницы остановилась снова.
— Будто и тверезые…
— Вот Егорша по избам шарится — не подадут ли где изведать! — сказал Степан. — Так ить не подают как есть нигде!
— И ты — с ним?! — спросил Пётра.
— А не видать разве — двое нас?! Егорша-то парень, известно, стеснительный, чужой порог переступить робеет. Ну, я вроде ему в помочь.
— Ну конечно! — понятливо кивнул Пётра. — Садитесь вот… Самогонки про вас не наварено, а чай — покудова не простыл. Пейте. Белый жир нагуливайте.
И Нюрка, застегивая на себе кофтенку, снова из горницы появилась:
— Садитесь, гости дорогие… Я тебе, Егор Филиппыч, чаю спелого, слатенького сейчас и поднесу! — и глазом на Егорку повела…
Уж эта Нюрка! Ох и Нюрка!
Из-за нее мужики в Петрухину избу стеснялись и заходить.
Годов еще пять тому назад Пётра застал ее с портным. Из беженцев был портной, пришел из России в голодный год и так по деревням вокруг Шадриной скитался — то здесь, то там. На него бы никто и подумать не мог — тихий был, степенный, но вот — случилось.
Портняжку этого Пётра гнал пастушьим бичом по тракту едва ли не до самой Шадриной, а про Нюрку после того с месяц никто не знал, живую ли ее мужик оставил либо нет. Нигде она не показывалась, ребятишек Пётра отвел к бабке и тоже домой не пускал.