— По своей воле? — поинтересовался Мещеряков.
— Мужики карасуковские миром просили. Ну, и не сказать, чтобы из ихнего только вопросу я старался. Свой интерес тоже имеется. Собственный.
— Что же ты увидел?
— А пофартило мне с первого разу: Мещерякова и увидел.
— И-ишь ты! Узнал?
— Видать, когда глядишь.
Снова вмешался Лыткин:
— А ты знаешь, мужик, у нас как? Кто не за нас — тот против нас. Это не мною сказано — отпечатано воззванием к народу!
Тут Глухов отнесся к Гришке серьезно:
— Не врешь?
— Я об политике — пытай меня — слова одного неправильного не скажу. Одну только истину. А ты что — против?
— Ну зачем же я буду против? Сам подумай. После этого воззвания?
— Я-то давно подумал. И до края моя жизнь мне известная — воевать за справедливую власть. Хотя бы сколько ни пришлось воевать!
— Хорошо-то как! — согласился Глухов. — Только чей ты будешь хлебушко исти, покуда воюешь?
— Об этом заботы нету. Тот и накормит, за кого я кровь иду проливать!
— Ну, а если которому мужику кровь твоя ни к чему? Ты как — откажешься от его куска?
— Он все одно обязан дать мне буханку!
— А не даст? Сам возьмешь?
— И возьму!
— А со справедливостью как же? Она же наперед других к тому должна приложиться, от кого ты кормишься? Или тебя отец с матерью сроду не учили?
Мещеряков оглянулся и сказал:
— Повтори-ка, повтори, как фамилие твое?
— Глухов. Петр Петрович. Или непохоже?
Мещеряков зорко на Глухова поглядел…
Голова кудлатая с нашлепкой замусоленного картуза. В рубахе под мышкой — дырка, сквозь нее вырывается ветерок, захваченный расстегнутым воротом. Обе руки Глухов широко расставил в стороны. И — чоп-чоп! чоп-чоп! шлепает задом по пегашкиной спине.
— Не обманываешь, нет… Он и есть мужик этот — Глухов! — кивнул Мещеряков.
— Узнал?
— Видать, когда глядишь! — усмехнулся Ефрем. — Десятин с полета сеешь?
— Ну, в нашей в степе это не посев — полста. Для старожила, для семейного — вовсе нет.
— Запас на три года держишь? Хлебный?
— Забочусь. От меня пол-России кормится. И по морю мой хлебушко возят в государства, а за маслицем — так мериканцы и немцы в Сибирь с охотой идут. Видать, не зря идут, дома-то у их не шибко масленая, значит, жизнь. И Советская власть не брезговала в свое недавнее пришествие.
— Отымала? Хлебушко-то отымала?
— Не то чтобы отымала, но платила не сказать чтобы сильно. Больше за идею брала, за деньги, за мануфактуру — заметно меньше.
— Ученье настало для народу, а за науку платят. Нам на белый свет глаза кто открыл? Большевики, Советская власть. А то бы и было у нас с тобой делов — родиться да помереть. Остальное — неизвестно почему и зачем.
— Глаза-то мне открыли. Узнать бы, при каком обстоятельстве мне их закроют?
— Ну, это и правда что интересно. Германку воевал?
— На четырнадцатый-то год мне как раз полста пало. Из призыва вышел.
— Вот и не знаешь цену глазам-то открытым. А солдат — тот много понял, когда ему заместо проклятой войны мир был дан. Ну, а страдуешь-то чем? Свою сотню десятин либо того больше — чем жнешь? Жнейками? Косилками?
— И это. И другое. И еще — макормик.
— «Мак-кормик»? Сноповяз американский? Ты гляди — капиталист прямой! А не боялся ты, Глухов, что американцы эти как раз тебя по миру и пустят? Закредитуют, после — тук-тук — за долг возьмут тебя?
— На все божья воля: то ли он меня, то ли я его. Все зависит, сколь я обижен. Когда меня, и другого, и третьего он обидит — мы уже и договорились промеж собой не брать у него не то что машины — ни одной бечевки не брать. И пошел бы тот мериканец из Сибири без картуза… Солнцем палимый.
— И пошли они, солнцем палимы… — подсказал Мещеряков. — Грамотный?
— Расписываюсь… У меня дядя — Платон зовется. Не шибко грамотный и не сильно в годах, племянничка чуть постарше. Жил от нас неподалеку, а еще до японской ушел в Алтай. Вверх все и вверх по Иртышу. И занялся там оленями. Особенные олени — рога с их китайцам, другим народам в доброй цене на лекарство продают. Так дядя — что? Он сам эти рога в разные страны возит. И не особо на границы глядит — оттудова, с самого верху Иртыша, до разных государств рукой подать. Мало того, братьев младших и сынов тоже научил возить и по-разному в разных странах понимать заставил их. Там английские, сказать, издавна были торговли — они и по-ихнему научились. Ну, как научились, поняли что к чему — конечно, ихнюю торговлишку сильно позорили. Туда везут рога, оттудова — чай, шелк, обратно лекарства, и дело у их не стоит!
— Получается у тебя… Ну, притеснишь ты американца, «мак-кормика» этого, где после сноповяз возьмешь?
— На барыш охотник просто найдется. Свой ли, чужой — надо только с умом, соседа не обижать. Кузодеев — жил купец в Соленой Пади, — нету в уезде того кармана, чтобы он в его не успел накласти. Ну и дурак! Пакостить своему же соседу? Не дурак ли? Пакостить — это еще в гостях в званых, а еще лучше не в званых. Только не у себя дома. — Помолчал Глухов, пегого подшуровал пятками. — Царапается весь-то народишко… Всякий всего хочет. Как понять? Или верно что — Колчака этого терпеть никак нельзя, ну, а за одним уже и вся прочая жизнь в переделку вышла? У кого какое недовольство жизнью, кто сколь годов придумку таил — нынче все в ход пошло… В ход-то пошло, к чему придет-то, интересно мне.
— Значит, думка твоя — повыше других выцарапаться? Хотя бы и на торговлишке?
— Чем не ладно? Тебе — шашкой махать, головы рубить, команды подавать богом дано. У меня забота — хлебушко растить, торговать им по мере возможности. Чем не ладно? Без войны жизнь худо-бедно идет, а без хлебушка?