— Зачем явился?
Лепурников смешался. Он, должно быть, тоже допрашивал пленных, знал порядок. Порядка не было, он и смешался.
— Ну?
— Явился сообщить… Явился сообщить, — повторил он снова тихо и медленно, уставившись небольшими сощуренными глазами в окно, а потом крикнул громко и глядя прямо на Мещерякова: — Сорок первый полк во время предстоящего боя готов перейти на вашу сторону!
Мещеряков не ответил. Сел. Стал набивать трубку и унтеру протянул кисет. Тогда уже и спросил:
— В полном составе желаете перейти?.. Куришь?
— Так точно! В полном… Курю. Но, верите ли… верите ли — не тянет нынче на курево. Не могу.
— Да ну-у?
— Точно так. Сам не знаю, почему могло случиться. Непонятно.
— Сорок первый полк в разное время нами был сильно побитый. И в Малышкином Яру, и в других местах. Но все одно в нем, надо думать, не одна сотня живых людей еще остается. От чьего имени говоришь?
— От имени всего, можно сказать, личного состава, шестьсот человек. Кроме лишь офицерского. Но есть и офицеры, и даже половина, как не более, тоже пойдут к вам. Один командир батальона среди таковых. Поскольку он же состоит в тайном комитете по этому делу.
— В каком комитете? У вас что — они тоже имеются в достаточном количестве?
— Комитет — для перехода на вашу сторону.
— Имеешь ли что от этого комитета? Какую бумажку?
— Это невозможно.
— Почему?
— Схватят и найдут бумажку! — Унтер вытер лоб, опять уставился в окно. — Не говоря о себе — постреляют половину полка. И не ошибутся, тех постреляют, кто в комитете. Вообще — кто настроен в пользу красных.
— Как же это смогут догадаться?
— Не надо догадываться. За каждым из таких когда-нибудь, а услышано слово, либо письмо просмотрено, либо неуважение к старшему замечено. Всем таким и сделают список, потом скомандуют три шага вперед.
— Не получается у тебя, унтер Лепурников: полк готовый чуть ли не весь перейти на красную сторону, а одному перебежать нельзя — схватят? Кто же схватит, кто расстреляет, когда едва ли не все в одном сговоре состоят?
— И состоят, и схватят, и расстреляют… — сказал унтер снова, будто в первый раз оглядев Мещерякова. — Все под страхом. Всё сделают. Что прикажут, то и сделают.
— А кого же боятся? Самих себя?
— Именно! Именно! — обрадовался вдруг унтер. — Самих себя — это обязательно! Колчака мы боимся, чехов — боимся, красных — боимся, но больше — самих себя! Каждый же на тебя может донести, настукать, себе благонадежность приобресть. Потому что без благонадежности тебя тут же пошлют под самый смертоносный огонь, и вы меня убьете. Того и убьете в первую очередь, который об вас сказал хорошее слово. И всюду так. Самые благонадежные полковники и генералы — оне при самом же Колчаке в городе Омске, а здесь — в ихних глазах уже чем-то замаранные.
Мещеряков перестал курить. Молчаливый начштабарм Безродных вдруг поежился, сказал торопливо:
— Дальше?
— Иду к вам, а отчего? От страху! Перейти — больше шансов, что живой будешь! — сказал дальше унтер.
— И вот так вы каждый божий день думаете? — спросил Мещеряков.
— Вот так.
— А ночью?
— Еще более того. В самом бы деле — будьте любезные закурить, а?
Свертывая цигарку, унтер просыпал махорку на пол и на колени — мимо клочка потертой газетной бумаги.
Мещеряков протянул ему еще, но и у него табачок тоже вдруг заморосил из щепотки куда-то в сторону, а Петрович, не сказавший до сих пор ни слова, спросил:
— Ты что же это, Ефрем?
— Страшно… — помотал вдруг туда и сюда головой с прикрытыми глазами Мещеряков. — Неужто не страшно — под таким ежеминутным страхом жить?.. Ты погляди, какое существо это — человек! И на съезде нынче он провозглашает воззвания, и в страхе ежеминутном перед своим товарищем — он же? Непонятно. Ты вот что, Лепурников, ты все ж таки под страхом пошел или еще и под правдой шагнул сколько-то?
Унтер долго затягивался, покуда ответил:
— Не знаю. Но только вот сейчас будто бы свободнее мне. Дышу. Курю.
Еще подумал Мещеряков.
— Хорошо: после допросу я могу тебя отпустить обратно. Вернешься, объяснишь как-никак начальству свою отлучку.
— Этого нельзя. Невозможно, нет! — воскликнул унтер, опять забыл про курево, зажал цигарку в кулаке. — Уже лучше вы меня стреляйте, чем они. Гораздо лучше! — Резко наклонился к Мещерякову, спросил: — Ну, так спрашивайте! Спрашивайте — за тем и шел!.. Ну!
Оказался унтер писарем полковой канцелярии. Через него проходило множество самых разных и самых секретных бумаг, он сам еще недавно подписывался как «чиновник военного времени» и тоже недавно за какую-то провинность, за какие-то неблагонадежные слова — был послан в строй.
Он знал много.
Сказал, что сорок первый полк будет наступать с правого фланга, вдоль бора, что все колонны белых уже послезавтра на рассвете будут под Соленой Падью и тогда же вступят в бой, что для подкрепления ожидается еще кавалерийская часть, только навряд ли она успеет к началу боя, что броневики на железнодорожной ветке под Милославкой должны, по всей видимости, не столько действовать, сколько отвлекать силы партизан на другое направление.
Подтвердил, что белое командование самым главным очагом большевизма по-прежнему считало Луговской штаб, а Кондратьева — самым опасным большевиком.
Он говорил, захлебываясь, торопясь, то об одном, то о другом. Писали допрос и Безродных и Петрович — едва успевали записывать. Потом унтер, схватив Мещерякова за руку, спросил: